Аптекарь 23 страница  

Аптекарь 23 страница

– Как вы думаете, без паспорта можно поселиться в общежитии? – Любовь Николаевна стояла в коридоре.

– Вам – можно, – сказал Михаил Никифорович.

– Вот и нет. И мне нельзя. Я и не особенная. Я обычная и с малым сроком проживания в Москве. А в бумагах я осталась Стрельцовой. Неразведенной. И можете представить, как нелегко было поселиться неразведенной и имеющей площадь на Королева.

– Позвольте вам не поверить насчет нелегко, – сказал Михаил Никифорович. – При вашей-то… пронырливости… Или пробойности… Или… А не разведенная вы, видимо, со мной?

– С кем же еще?

– С одной дамой я хоть разведенный…

– Я ее хорошо знаю, – напомнила Любовь Николаевна.

– Но зачем вам теперь нужна моя фамилия?

– На время, на время! Девушки из общежития помнят, что вы мой муж. Но это пустяки. Они могут и запамятовать. А вот площадь ваша останется у меня в резерве. Мало ли что. И вы, как неразведенный, посидите для меня на скамье запасных.

– Не нарушаете ли вы условия договоренности с нами?

– А хоть бы и нарушаю! – рассмеялась Любовь Николаевна.

– К чему вы все это мне говорите?

– Хочу – и говорю! Дразню вас. Скандала хочу!

– А-а, – сказал Михаил Никифорович и развернул «Вечернюю Москву». Когда он прочитал (слова прыгали со строчки на строчку и не сразу собирались в предложения) заметку о вымогательнице из парикмахерской, заслужившей восемь лет и конфискацию имущества, из комнаты донеслось: «У кого же нет капусты, прошу к нам в огород, во девичий хоровод…» Давно не пела при нем Любовь Николаевна. И как пела теперь! Михаилу Никифоровичу бы слушать и слушать ласковое ее пение, но он встал, газету бросил и, грозный, отправился закрывать дверь в комнату, чтобы никакие издевательские звуки не мешали ему жить.

И тут же Любовь Николаевна встала в дверном проеме, бедром прислонилась к косяку.

– А вы нервничаете, – улыбнулась Любовь Николаевна. – Дверью хлопнуть решились. Это я дверью должна хлопнуть. Вы-то что нервничаете, Михаил Никифорович? Вам один вечер и осталось терпеть. Или вы недовольны тем, что я ухожу в общежитие? Может, вы обижены? Может, удержать меня собрались? Что вы молчите, Михаил Никифорович? А может, у вас любовь ко мне?

– Хорошо, считайте, что любовь, – каким-то дурным, сдавленным, чуть ли не хриплым голосом сказал Михаил Никифорович, повернулся и пошел на кухню.

– Вот тебе и любовь! – рассмеялась Любовь Николаевна. – А сами сбегаете!

«Издевается! Голову дурит! – старался уверить себя Михаил Никифорович. – Нет, надо продержаться, всего-то одна ночь, до петухов». И удивился себе: каких петухов, при чем тут петухи? Но не ущемляла ли в чем-то себя Любовь Николаевна ради его покоя, комфорта и свободы? Однако тут же он вспомнил Любовь Николаевну последних дней и за столом у дяди Вали. «Дурачит, дурачит! Или развлекается. И жить она может где хочет. Общежитие – ее блажь, блажью была и моя квартира», – говорил себе Михаил Никифорович. Но спокойствие к нему не приходило.

– Да! – Любовь Николаевна появилась на кухне. – Сбежали!



– Что вам нужно от меня? – спросил Михаил Никифорович.

– Теперь, пожалуй, и ничего не нужно, – сказала Любовь Николаевна серьезно. Печаль была в ее глазах.

Михаил Никифорович встал.

– Была надежда, – сказала Любовь Николаевна, – но, увы, то, что вы могли, вы не сделали.

– У женщины, со мной разведенной, – сказал Михаил Никифорович, – тоже была надежда, а я ее разочаровал. Вы знаете.

– Здесь иное, – сказала Любовь Николаевна. – Вы могли меня спасти, но не спасли.

И Любовь Николаевна ушла в комнату. Мрачный Михаил Никифорович ходил по кухне и ругал себя. Он был тугодум, мыслить о житейских обстоятельствах быстро не умел. Виноватым признать себя было легко, но сообразить, чтоЂ именно он не сделал, чтобы спасти Любовь Николаевну (и от чего?), он не мог. «Скотина я! – твердил себе Михаил Никифорович. – Но что делать? Что?» Подсказала бы она, как ее спасти (от чего – уже не имело значения), он бы и жизнь отдал.

А потом Любовь Николаевна снова запела. Вспомнила вначале о том, как ночевала тучка золотая на груди утеса-великана… Не оказался Михаил Никифорович утесом-великаном, так, стало быть, следовало понимать? Но Любовь Николаевна, став Лелем из оперы тихвинского волшебника, отчитала глупых девок словами чужанина: «Что за радость вам аукаться…» Никакой печали не было теперь в голосе Любови Николаевны. Михаил Никифорович ходить перестал. Напоминание об утесе-великане вряд ли было намеренным. Да она как будто бы и танцует, показалось Михаилу Никифоровичу. Он закурил, стряхивал пепел в банку из-под майонеза. Майонез покупала Любовь Николаевна. Могла ли женщина, которую требовалось спасать, думать о майонезе? Сомнительно. А теперь она, судя по звукам, пританцовывала или водила сама с собой хоровод. Вовсе не грустным получался ее последний вечер в квартире Михаила Никифоровича, сладостной, возможно, представлялась ей жизнь в компании девушек-отделочниц. Да и одних ли девушек-отделочниц? А Любовь Николаевна запела «Черноокий, чернобровый, молодец кудрявый…», призывно запела, с удалью. Михаил Никифорович был чернобровый, но не кудрявый и глаза имел серые, не к нему был обращен призыв Любови Николаевны. Среди знакомых к чернобровым и чернооким можно было отнести Шубникова. Но черноокие и чернобровые нашлись бы и помимо Шубникова. Тем временем Любовь Николаевна отправилась в ванную, зашумел душ. Купание ее было не долгим. Веселая, ухоженная, прекрасная, босая, в мохнатом халате вышла она в коридор, манила Михаила Никифоровича шалыми глазами.

– Что же вы, Михаил Никифорович? – говорила Любовь Николаевна. – Или вы боитесь меня? А ведь когда-то были отважным мужчиной. Или вы полагаете, что я и впрямь полая, или на транзисторах, или вампир и кровью вашей наслажусь, или кикимора из полесских болот и сглажу вас?

– Не издевайтесь надо мной, – тихо сказал Михаил Никифорович. – А если вы заслужили?..

Михаил Никифорович и сам будто не хотел, но резко направился к Любови Николаевне, возможно, чтобы высказать ей возмущение или даже скрутить, связать ее, затрещину влепить и прекратить ее развлечение. Но в шаге от Любови Николаевны остановился, ощутив, что несправедлив и нелеп, сказал лишь:

– Вы уезжаете. И ладно.

Любовь Николаевна протянула руку и пальцем, перстом указующим, дотронулась до груди Михаила Никифоровича.

– Все должно было быть иначе, – сказала она снова серьезно. – А вы, может быть, меня предали… Или себя…

– Вы объясните мне, – сказал Михаил Никифорович, – что я должен был сделать. Или что вы считаете, я должен был сделать.

– Михаил Никифорович, – грустно покачала головой Любовь Николаевна, – подсказки здесь невозможны.

Палец свой с огненным ногтем она не отнимала от груди Михаила Никифоровича, он будто жег. Мог и опалить.

Наконец отвела руку Любовь Николаевна…

– Да ведь шучу я, Михаил Никифорович! – сказала она. – Все я шучу! Или вы не видите?

– Зачем? – спросил Михаил Никифорович.

– А я и сама не знаю зачем. Просто я дурная, вам известно. Куражусь вот… Но, может, и удовольствие хочу получить напоследок. А? И вам небось хорошо будет.

– Не будет, – солгал Михаил Никифорович.

Желанная, единственная стояла рядом женщина, а Михаил Никифорович волю в себе собирал.

– Может, и случая потом не представится, – сказала Любовь Николаевна. – В общежитии-то…

– Ну и замечательно! – произнес Михаил Никифорович, пошел к раскладушке, схватил ее будто за шиворот, скрылся в ванной и задвинул защелку с силой, достойной амбарных засовов.

Еще когда был в коридоре, услышал: «Ведь я про какой случай говорю… Вы же опять не поняли…» – но дальше разговор вести не пожелал. Нерушимое убеждение в том, что она развлекается, и не только ради собственного удовольствия, но и ради посрамления его как личности, казалось, захватило его. Михаил Никифорович был из тех людей, что чаще готовы и самые горькие, окаянные упреки по поводу их натуры и действий не отвергнуть, а посчитать верными и заслуженными, признать, что именно в них самих и есть источники чужих и своих бед. Но сейчас он заупрямился. Уверил себя в том, что и в те мгновения, когда Любовь Николаевна говорила якобы серьезно (что он ее не спас, а мог спасти, что предал ее и себя, а мог сделать нечто), и тогда она лицедействовала и развлекалась. Или развлекала кого-то. Она по чьему-то расчету или ехидству была навязана Останкину и ему, аптекарю, но она ему – не по силам. И он негодяй, что не отторгнул ее сразу, а существовал с ней рядом в теплой житейской сытости как с некоей беззлобной шуткой природы. И несомненно он был безразличен ей или интересен лишь как объект опыта. Возможно, в этом опыте, или, как было названо, в кашинском эксперименте, ему и отводилась особая роль, но он ее не исполнил и тем расстроил экспериментаторов. В мыслях об опыте Любовь Николаевна виделась Михаилу Никифоровичу наглой и бесстыжей, поступавшей против правил. Каких правил? Если и были у нее правила, то для Останкина непригодные. Так говорил себе Михаил Никифорович, лежа в ванной на раскладушке.

Ему казалось, что он слышит смех Любови Николаевны. Потом будто раздавались звуки царапающие, большой кошки или рыси. Потом словно бы отмычкой или крючком хотели добраться до защелки и откинуть ее. «Спать, и все. А завтра ее не будет…» Но не слетал на Михаила Никифоровича сон. О своей жизни думал Михаил Никифорович и о Любови Николаевне. А может, надо было открыть дверь? И все бы пошло иначе… Ни за что. Никогда… Дальние шумы мерещились Михаилу Никифоровичу, подземные гулы и взрывы, обвалы в снежных горах. Тревожно и больно стало на душе Михаила Никифоровича, будто перед землетрясением. Или перед падением бомбы. Или перед гибелью близкого, внезапно осознанной… «Нет от смерти в саду трав», – явилось ему. Нет в саду трав… Что жизнь твоя, и ее, и его, и всех и зачем?.. Он хотел встать и зажечь свет, но не смог. Да и принес бы электрический свет облегчение и в чем бы укрепил? Вот и оставалось ждать до петухов… «Но отчего же до петухов?» – противился петухам Михаил Никифорович. Студено стало в ванной, стужа была не от льдов, не колымской, а сырой, будто от полесских болот, упомянутых Любовью Николаевной. Михаила Никифоровича знобило. Глаза его были закрыты, но виделось ему нечто быстрое, взлетающее и зеленое. Оно то приближалось к нему, то будто отпрыгивало или отбрасывалось от него, и лики чьи-то проступали в зеленом, незнакомые и скорбные. И уже не тревога была в Михаиле Никифоровиче, а боязнь, чуть ли не страх чего-то. И выло, выло в небесах ненасытное, злое. А тут из быстрого, взлетающего, зеленого бросилось нечто – птица ли, ветка ли ожившая, корявая, колючая, зверь ли какой оголодавший, – бросилось к Михаилу Никифоровичу, будто желая вцепиться ему в горло. Михаил Никифорович отшвырнул одеяло, рывком поднялся на локтях.

Тишина была в доме.

Вода ни из единого крана не капала, трубы и батареи отопления не громыхали, не скандалили и не стонали.

Кто-то заплакал. Заплакал тихо, но совсем рядом, в комнате или в коридоре. Плакал ребенок. Плакал, ничего не выпрашивая и никого не подзывая. Нет, теперь, жалуясь самой себе, плакала женщина. Михаил Никифорович захотел встать и пойти на плач, но его качнуло, опустило на раскладушку и прижало к ней. Глаза Михаила Никифоровича закрылись, и он заснул…

Проснулся он поздно, в девять, и то оттого, что в дверь ванной энергично постучали. Любовь Николаевна ожидала водных процедур. Была она деловой и чужой в квартире Михаила Никифоровича, вчерашний вечер мог оказаться и его сновидением.

– Доброе утро. Извините, – хмуро пробормотал Михаил Никифорович, собирая раскладушку.

Пока у Любови Николаевны были занятия в ванной, Михаил Никифорович сходил за газетами, поглядел на мир из окна кухни. Башня была на месте, троллейбусные провода висели необорванные, липы и тополя стояли прочно, буйств стихий ночью в Останкине не происходило. Михаил Никифорович был даже разочарован.

Он мог помочь Любови Николаевне перенести чемоданы и сумки на Кашенкин луг. Но руки нашлись. В двенадцать явились две товарки Любови Николаевны – девушки из комплексной бригады отделочниц, знакомые Михаилу Никифоровичу по осенним гостеваниям в его квартире. Имен их, впрочем, он не помнил. Девушка, та, что помоложе, смотрела на него с укором, чуть ли не враждебно, полагая, видимо, что именно он виноват в раздоре с супругой, столь милой и порядочной. Девушка постарше Михаилу Никифоровичу даже улыбалась, он чувствовал, что она готова начать разговор, какой бы мог уладить или хотя бы смягчить семейную драму. У порога, когда чемоданы и сумки были в руках у трех дам, она все же высказала сожаление о разбитой семье.

– Что тут сожалеть, – жестко сказала Любовь Николаевна. – Оно, может, и к лучшему… Найдутся люди и более достойные. А Михаилу Никифоровичу суждено пожалеть о том, что он выпустил из рук. И куда оно уйдет. – Жесткий взгляд Любови Николаевны был направлен теперь на Михаила Никифоровича. – И, видимо, скоро пожалеть. Как бы и не вышло бед.

Отделочница помоложе будто ждала этих слов и закивала одобрительно. Михаил Никифорович лишь руками развел.

– Проваливайте, проваливайте, – сказал он, закрыв за дамами дверь.

Ну и что он выпустил из рук, ну и куда оно пойдет? Пойдет и пойдет… Михаил Никифорович заглянул в комнату. Осматривать со вниманием комнату он не стал. Если что забыла – пришлет товарок-отделочниц. Занавески и ламбрекены висели. И возвращенные Любовью Николаевной три горшка с худыми растениями стояли на подоконниках. Выкидывать их сразу показалось Михаилу Никифоровичу мелкой местью. Михаил Никифорович уселся на диван, зажмурился в удовольствии. Неужели он совсем свободен от Любови Николаевны? Свободен! И жив!

Но следовало собираться на работу. Михаил Никифорович забрал из шкафчика в ванной деловые бумаги и возвратил их в комнату. При этом полистал паспорт. Штамп с именем жены действительно не исчез, не выгорел и не стерся. «А-а! Исчезнет!» – легкомысленно предположил Михаил Никифорович.

После работы освобожденный Михаил Никифорович заглянул в ресторан «Звездный» и допустил нарушение диеты. Бывшая аптека Михаила Никифоровича, а ныне пункт проката, находилась метрах в семидесяти, огням там в двенадцатом часу полагалось бы не гореть, а они горели, и в недрах ощущалось служебное движение людей. И будто бы новая вывеска светилась. Впрочем, Михаил Никифорович не придал мелким странностям значения.

Он ожидал продолжения радостей в очищенной от наваждения квартире. Но никакие радости дома не возникли. Да пусть бы жила рядом с ним Любовь Николаевна, пусть бы стесняла, пусть бы ходила хоть и в сером английском костюме!.. «Суждено пожалеть…» И другие слова вспомнил Михаил Никифорович. Но и впрямь, от чего он мог уберечь Любовь Николаевну, от чего и как спасти, что он должен был делать, как он предал ее и себя? «Подсказки здесь невозможны…»

Иным вышел уход Мадам Тамары Семеновны. Тамару Семеновну надо было не спасать, а обеспечить. Ввести в Высший Свет. Спасти себя она могла сама. Что и сделала, расставшись с Михаилом Никифоровичем. А сейчас она, возможно, и обеспечена и вблизи светского общества, а то и в нем. Тогда его сожаления, растерянность, чувство вины оказались временными, а ощущение свободы – стойким. Тамару Семеновну Михаил Никифорович, пожалуй, не любил. Увлечение или влюбленность были в Крыму и позже в Москве, но они потихоньку выветрились… Нынешнее свое удрученное состояние Михаил Никифорович объяснил в конце концов тем, что он по своей натуре склонен привыкать или привязываться к чему-либо или к кому-либо и потом ему без этого привычного худо. Но пройдет время, и он отвыкнет от наваждения…

Михаил Никифорович направился к дивану. Но потом снял раскладушку, отправленную было на антресоль, расставил ее в ванной, там и улегся. Уснуть, как и накануне, не мог. Опасался закрыть глаза. Вот-вот, казалось, возникнет снова зеленое, гибкое и взлетающее, станет выть, раздадутся шумы и грохоты, а потом из зеленого бросится к нему птица, ветка или зверь и уж теперь вцепится ему в горло. И боялся Михаил Никифорович услышать плач в тишине. Но не ожило зеленое, и никто не заплакал. Противно текла вода из бачка в туалете, и дрожали, постанывая, трубы водопровода…

Через два дня Михаил Никифорович достал из почтового ящика письмо от Любови Николаевны.

Любовь Николаевна благодарила Михаила Никифоровича за приют и терпение, извинялась, что не высказала этого при расставании. Она напоминала, что дала слово пайщикам излечить его, но не ее вина в том, что он заупрямился и отказался от ее участия. Сама же она навязываться не станет. Писала Любовь Николаевна и о деньгах. Она все помнит, заработает и, что должна, отдаст. Любовь Николаевна просила Михаила Никифоровича поливать цветы. И советовала не расстраиваться, если в Останкине возникнут не предвиденные им обстоятельства. Был на конверте адрес отправительницы с номером восемьдесят девятым комнаты в общежитии, Михаилу Никифоровичу не нужный. Деньги он получить от Любови Николаевны не ожидал и в расчет их не брал. Растения в горшках Михаил Никифорович осмотрел. Поливать их не стал, предоставив им самим зачахнуть или выжить. Может быть, следовало квартиру продезинфицировать или воспользоваться средствами войн с тараканами и клопами, чтобы ни одного микроба от Любови Николаевны в доме на Королева более не пребывало? Подумав, Михаил Никифорович решил обойтись пылесосом и мытьем полов.

Здание на улице Цандера украшала теперь вывеска «Ищущий центр проката». Михаил Никифорович быстро получил пылесос. В зале, где когда-то отпускали лекарства, сидели конторщики, принимавшие заказы. Конторщик при телефонах, мониторе и дисплее полистал паспорт Михаила Никифоровича, списал данные, сказал, что жена, наверное, может быть довольна таким усердным мужем. Михаил Никифорович чуть было ему не надерзил, но конторщик нажал кнопку, и сейчас же подсобный рабочий принес пылесос «Веселые ребята». Подсобный рабочий в черном опрятном халате был Валентин Федорович Зотов. Он поздоровался сухо, но доброжелательно, как государственный служащий с клиентом, на пустые слова времени не имел.

– Но беда-то ведь небольшая? А? – спросил Михаил Никифорович.

– Извините, – сказал дядя Валя и ушел.

Минуты через две он опять появился в зале. Теперь дядя Валя вывел верблюда-бактриана, чьи горбы по причине зимы были укрыты туркменским ковром, подвел его к даме в шубе из скунсов и после некоторых формальностей сопроводил верблюда и даму к выходу. В дверях верблюду пришлось присесть, так, на карачках, он и выбрался на улицу Цандера.

– Там лед! – обеспокоился Михаил Никифорович.

Но, может быть, животное было подкованное. Михаил Никифорович хорошо знал все помещения бывшей аптеки и был отчасти удивлен. «Где же держат они вещи?» – недоумевал он. И не только, можно понять, вещи.

Уже у двери Михаил Никифорович обернулся и увидел Шубникова. Загадочный, похожий на черного иллюзиониста, кому в старом цирке отдавали полное представление, стоял Шубников. Несомненно он стал выше. И Шубников сухо кивнул Михаилу Никифоровичу, но доброжелательства не было в его глазах.

С пылесосом Михаил Никифорович зашел в пивной автомат. Время текло обеденное, знакомые присутствовали.

– Ба! Да он с покупкой! – обрадовался финансист Моховский.

– Я взял в прокате, – смутился Михаил Никифорович.

– Он от прокатчиков! – рассмеялся Моховский.

Но тут же и утих. И все отчего-то замолчали.

– Они не прокатчики, – с досадой произнес Филимон Грачев. – Прокатчики – другие, специалисты черной металлургии…

– А может, они как лучше хотят, – предположил Михаил Никифорович. – Мне пылесос выдали моментально. А женщине – верблюда.

– Может быть, и как лучше… – задумались собеседники.

В это мгновение в автомате появился Петр Иванович Дробный.

– Вон. Один из прокатчиков, – толкнул Михаила Никифоровича инженер по электричеству Лесков.

Петр Иванович презирал пиво, и видеть его вблизи кружек было удивительно. Дробный заметил Михаила Никифоровича, подошел к компании.

– Что это ты? – спросил Михаил Никифорович.

– Устал, – сказал Дробный. – Ужарился.

– На улице не жарко.

– Не жарко, – кивнул Дробный. – Но вот ужарился. И не на улице.

– На улице, – вспомнил Михаил Никифорович, – ты, бывало, созерцал. И мне советовал…

– Сейчас не посоветую, – быстро сказал Дробный.

Он действительно выглядел усталым и, видно, был отчего-то в раздражении.

– Как у вас в прокате? – поинтересовался таксист Тарабанько.

И его бесцеремонный вопрос вызвал раздражение, но Петр Иванович, как человек воспитанный, лишь промолчал и поглядел куда-то поверх Тарабанько. Потом он все же сказал, но обратившись к Михаилу Никифоровичу:

– Это интересно. Даже занятно. Но нелегко… Кстати, я встретил здесь общего знакомого. Хирурга Шполянова. Тогда он был у нас в мясницкой… У него хорошая услуга.

Если бы Михаил Никифорович не знал Дробного, он мог предположить, что тот чуть ли не завидует сейчас доктору Шполянову. Но Дробный считал зависть чувством бесполезным и лишним. Самого Дробного объявляли и кавалером, сопровождающим дам, и певцом для домашнего музицирования, как-то потянуло Дробного в каскадеры. При оказании какой услуги он сегодня ужарился и пожелал выпить пива?.. Дробный отозвал Михаила Никифоровича из компании и спросил, хорошо ли он знает Шубникова.

– Давно знаю, но это не значит, что хорошо…

– Мне показалось, – уже не спрашивая, сказал Дробный, и не для Михаила Никифоровича, а для себя, – он может быть и капризным. Или опасным…

Но сразу Дробный и замолчал, и Михаил Никифорович понял, что Дробный еще станет жалеть о произнесенных им словах. Дробный извинился, ему надо было идти и продолжать занятия; обеспокоенный, усталый и все еще раздраженный, он удалился из автомата.

– Этого дорого нанимать, – сказал Тарабанько.

– С чего ты взял? – спросил Филимон.

– А ты цифры посмотри в ценнике.

– Михаил Никифорович, – сказал Лесков, – но ведь вы тоже у них в прокате.

– Это кем объявлено? – спросил Михаил Никифорович. – Все пайщики там.

– И Филимон?

– Я не пайщик, – заявил Филимон. – Я гонец.

– Призовут – и пойдешь, – сказал Тарабанько. – Будешь чрезвычайный и полномочный курьер. Или гонец по особо важным поручениям.

– Никогда! – пылко пообещал Филимон.

– И кем же я там? – спросил Михаил Никифорович.

– Твой пай – главный. И ты открывал бутылку.

– Если я чем-то и связан с пунктом проката, – сказал Михаил Никифорович, – то лишь квитанцией на пылесос.

– Говорят, там у вас… у них… будет управление малых рек, – сказал Тарабанько, – и управление диких птиц.

– Как это можно управлять малыми реками? – удивился Филимон. – И зачем?

– Значит, можно, – сказал Тарабанько. – И надо. Они ищут. Можно будет взять напрокат малую реку, ну, участок ее, и поить в ней коров или ловить щук. Или вот у нас в доме нет горячей воды. Они будут давать в прокат горячую воду. Сразу по нашим трубам давать.

Слова Тарабанько взволновали Филимона. Он вскричал:

– Ее зовут не Любовью, а Варварой!

– Спасибо за компанию, – сказал Михаил Никифорович и поднял с пола картонную коробку.

– А может, они тебе поломанный дали? – спросил Лесков. – Или со взрывным устройством?

– Его взрывать не станут, – сказал Филимон. – До поры до времени.

Не прошел Михаил Никифорович и ста метров, как ему стало казаться, что в картонной коробке что-то шевелится, тикает и желает расшириться. Шевеление вскоре прекратилось, но тиканье, какое вполне могло сопутствовать взрывному устройству, становилось все наглее и громче. «Не мог дядя Валя…» – старался успокоить себя Михаил Никифорович. Тикало теперь с перебоями и как бы дергано, когда же наступал перебой, будто открывалась пропасть, и Михаилу Никифоровичу было страшно. «Бросить надо коробку, – подумал он, – и бежать…» Но механизм, наверное, был обречен сработать, а Михаил Никифорович проходил мимо окон, за которыми сидели девушки-счетоводы, и одарить их пылесосом с улицы Цандера было бы низко. И в некую гордыню отчаяния впал Михаил Никифорович: да пусть сокрушают, пусть взрывают его, он сейчас ни перед кем не взмолится, ни перед кем не опустится на колени, отклонит любые условия пощады, пусть взрывают и разносят.

Но от сведения счетов с ним природы, судьбы или кого-то, получившего силу, не должны были страдать люди. Куда же следовало вырваться с картонной коробкой, в какое одиночество, чтобы ни один осколок не побил ни в чьем жилище стекла, чтобы никто не застонал и не заплакал, он не знал. Сквер на улице Королева был сейчас пуст, но и там мог невзначай возникнуть человек, а за сквером лежали рельсы для седьмого и одиннадцатого трамваев. Куда же следовало уединиться и где притихнуть, не заскулив?.. Михаилу Никифоровичу было теперь все равно, кто она – Любовь или Варвара, главное, чтобы она была, однако неужели она могла оказаться такой мелкой и тиканье коробки было связано с ней?

– Миша, что несешь-то, золотой мой? – услышал Михаил Никифорович.

Навстречу ему шла старуха Гладышева с пятого этажа их подъезда, несла в авоське пустые бутылки из-под кефира и портвейна «Чишма».

– Пылесос, – растерянно сказал Михаил Никифорович.

Старуха остановилась, она любила беседовать с Михаилом Никифоровичем, он не раз ей делал уколы по назначению лекарей.

– Ох и хороший пылесос! – оценила Гладышева. – И как тикает! Будто музыка! Будто Толкунова.

– Да, тикает, – согласился Михаил Никифорович, норовя убежать.

– А зачем тикает-то?

– Чтобы быстрее ходить по комнатам… Извините, я бегу.

– Ну беги, – поощрила его Гладышева. – Беги. Надолго твоя-то уехала?

Михаил Никифорович остолбенело посмотрел на старуху, прошептал: «Надолго!» – и побежал. Он знал, что любознательная Гладышева стоит и с добрым вниманием смотрит ему в спину. Он бы ее расстроил, если бы сейчас с пылесосом бросился в сторону от дома, может, и устои бы долговременные в ней обрушил, а потому и побежал в свой подъезд. Не надо было этого делать, но побежал. В лифте подумал: «Ведь теперь и весь дом разнесет…» Коробка отяжелела, будто в нее переместились из государственных подвалов золотые слитки, но тиканье не прекратилось, стало прыгающим, и опять в коробке что-то зашевелилось, принялось рваться наружу и раскачивать дом. В Михаиле Никифоровиче в самом все теперь, казалось, вздрагивало и вспрыгивало, но коробку на пол кабины он не ставил, полагая, что, держа ее на весу, всю ответственность за нее он оставляет себе… «Он может быть капризным. Или опасным…» Не намек ли был в этих словах Пети Дробного? Не предупреждение ли?

Лифт остановился. Бурлаком Михаил Никифорович доволок коробку на кухню, на весу она уже не держалась. Не раздеваясь, принялся развязывать узел бельевой веревки, стянувшей коробку, ему бы успокоиться, сообразить, что бы предпринял на его месте бывалый сапер, а он тормошил коробку, раздражал, злил то, что было в ней, хлебным ножом рассек веревку, распахнул крышки – в коробке стоял пылесос. Пылесос был скромный и, будто бы напуганный Михаилом Никифоровичем, не тикал, не шевелился, не подпрыгивал, никуда не рвался. «Да что же это я? – удивился Михаил Никифорович. – Что со мной?»

Но ведь и старуха Гладышева слышала тиканье. А она несла сдавать бутылки, значит, не могла быть привидевшейся. Михаил Никифорович разобрал пылесос, не обнаружил взрывных устройств и часовых механизмов, снова собрал, воткнул вилку в розетку удлинителя, нажал кнопку. Не взорвалось, не разнесло, не опалило Останкино. Завыло по-домашнему, приласкивая, притягивая пыль. Видно, система «Веселые ребята» была рассчитана и на пыль музыкальную. Михаил Никифорович ощутил, как звуковые потоки от его кухонного приемника утекли именно в пылесос, и там пропали концертная программа «Маяка» и два выпуска новостей (три дня потом приемник молчал). Михаил Никифорович надеялся, что пылесосом были вобраны все остатки слов Любови Николаевны и ее песен. Когда деловой вой пылесоса прекратился, изумрудная тишина возникла в доме. Михаил Никифорович долго сидел в этой тишине без мыслей и желаний. Но к трем часам надо было ехать в аптеку. И снова вернулось беспокойство: не переутомление ли у него, не новые ли следствия отравлений? Что происходит с его нервами? То будто зеленое кидалось к его раскладушке, то мерещилось тиканье взрывного устройства, и пылесос, в котором всего-то килограмма четыре, показался телегой, застрявшей в грязи, вытащив какую можно было получить заворот кишок. Не начать ли ему пить пустырник?

Собранный, почти невесомый пылесос он уложил в коробку, подумал: «Надо же! Значит, не было ни тиканья, ни старухи Гладышевой, ни авоськи с бутылками…»


0389489997282971.html
0389519989956630.html

0389489997282971.html
0389519989956630.html
    PR.RU™